Фоторепортажи




Кто изобрел самых лучший стул в мире?

Новодел, или эссе, посвященное запрещению одной пьесы.

Автор: Дятко Юрий

09.11.2008

Просмотров: 1170


Накануне мой друг позвонил мне и сообщил, среди прочего, что пьеса, находящаяся в репертуаре N-ского любительского театра — он играет в ней роль второго плана,— запрещена к представлению на одном из осенних театральных фестивалей, проректором высшего учебного заведения, которое этот театр если не зачало, то, во всяком случае, растит.


Пьесу эту я видел один раз и помню вот что: оригинал ее,— я его прочитал впоследствии, хотя он и был мне возмущенно пересказан на своеобразном фуршете после спектакля: парк, пиво, лавки, коньяк, актеры, торт, водка, поздний вечер, тени за подписью фонарей, друзья актеров, шампанское (не ищите последовательности),— оригинал ее и так показался мне плохо скроенным  из каких-то простецких штампов лоскутным одеялом, из-под которого некоторым зрителям неизбежно придется  высовывать голову, чтобы глотнуть воздух. Плюс пьесе попытались выдать паспорт другой породы: университетская цензура купировала концовку, превратив ее из подразумеваемого багрового полотна с предсмертным кашлем зарезанных в утренник детской находчивости (не имеет значения, о чем конкретно идет речь), да местами поменяла окрас: использовать слова «спирт», « самогон» и прочие, тождественные им (календарь, господа: год борьбы за здоровый образ жизни), было запрещено. Пришлось обходиться обиняками или положениями, в которых у наблюдателя возникали верные ассоциации. В целом пьеса выезжала (и развивала, выехав, приличную скорость) за счет таланта отдельных актеров и того, что «… как и всякая, живыми людьми разыгрываемая вещь, она добирала , Бог весть из чего, личную душу…»(В. В. Набоков).

Нужно добавить, что ставилась она ранее, например, в Театре- студии Олега Табакова под названием «Солдатики», и что отзывы о ней антонимично отличаются от вышенаписанного, и что проректор обосновал свое решение тем, что вещь эта якобы очерняет армию,— которая в нашей стране уже скоро— грезится мне— начнет светиться изнутри и выработает, быть может, своих святых старцев, за которыми закрепят районные военкоматы.

Хочу признаться, не участвуя в допросе: мне в принципе не интересна первопричина запрета: была ли это осторожность мнительного — или опытного — проректора; быть может, инкогнито присутствовал на одном из спектаклей некто, впоследствии привязавший к веревке ведро и спустивший в нем как бы рассеянный совет, как бы стороннее, не обязывающее ни к чему мнение (так говорят о важных вещах, глядя в сторону),— да мало ли что может быть! Еще скажу (не светите в лицо!): я не сторонник каких-либо политических течений,— тем более, что оппозиция наша в целом (в целом!) скорее напоминает мне неуверенный холодный ручеек, чем материнское тепло Гольфстрима,— сиречь: да-да… сейчас… я — как бы сказать?— просто хочу подружиться с проректором… Мне хочется,— принимайте, если хотите, за каприз (я топырю губу и хлопаю ресницами); мне хочется (я топаю ножкой)! мне (совсем уверенно, даже обнаглев) хочется написать с ним пьесу — в соавторстве — хотя бы набросок — предварительный план.

— Пойдем, Иваныч. В знак хоть и недолгой, но — вспоминаю я — счастливой учебы в твоем вузе.

Вот я его обнимаю и легонько, уже по-приятельски, продавливаю сквозь противящийся вечерний сумрак к столу.

— Не стесняйся, ты главный, ты в авангарде,— я только запишу все и кое-где подкрашу,— а если не понравиться, вернемся к первообразу! Ты, мой послушный, почти порнографический в своем смирении проректор, повторяю: не стесняйся! Что с того, что ты выдуман и так же сопоставим с тобою настоящим, как мой старый чайник с единорогом? Это ничего.

Щелчок. Вот круг лампового света выхватил лист бумаги, выгиб умученной скрепки, две ручки и карандаш с обломанным грифелем. Я сяду – я готов! Мы напишем абзацев на семь, зададим направление, вектор — как говорим мы — технари!— а другие подхватят, с легкостью разовьют до длины сонного удава. Послушай, если хочешь, замахнемся: пускай она будет сработана под два футляра – «твоего» театра и белорусского телевидения.

Ты знаешь, как другу скажу: я давно раскусил эту «майстэрню»: надо, чтобы непременно у зрителя было чувство, что все, что он видит, снимают: чтобы перцепция оператора ласковой тенью ложилась на действие, чтобы замечал соглядатай, просматривая через компьютер, что есть у его монитора такая же черная рамка, как и вчера, а в комнате светлеет. И нужна еще в тексте такая… натуга… как вот эти троеточия: чтобы, пошлый, по сути и схемостроению, подавался он с мятым лицом, с мнимым отпечатком вдохновенных бессонниц,— и чтобы выходило в действительности так, как будто сидишь в деревенском туалете, глубоко вдохнув перед входом, и тужишься, стараясь одновременно держать дверь с поломанной щеколдой, не замарать штанов, попасть в отверстие, и при этом смутно боишься провалиться.

И вот он не выдерживает, почти прилипает к моему уху (все-таки еще стесняется говорить в полный голос: страстно шепчет с теплой одышкой вдохновения). Сначала он видит как бы завершение всей работы — немолодого режиссера, говорящего о пьесе (фильме), а потом и сам набросок.

 

*********

«Я, вы знаете,— отвечает он на вопрос, который, если хотите, угадайте,— вижу это несколько в иной плоскости … несколько шире…— он делает жест, как будто вытирает полотенцем тарелку одновременно с двух сторон, так что между ладонями есть интервал.— И это отчасти идет от моего — тут нет ничего странного — возраста. Я считаю, в данном случае, это даже плюсом. Люди искусства, поверьте мне, при любом режиме находятся все-таки в своем особом мире. Вот вы говорите «Молотьба», «советские ассоциации», «советские мотивы», но вещь-то несколько не о том,— пытается, помогая себе сменой интонации, горько и мудро усмехнуться,— мы здесь имеем дело, во-первых, с как бы двойным названием. Можно иронизировать на присутствующую — как в нем, так и в самом тексте — тему Дожинок — но повторяю: не о том!»

Понижает тон. «Молотьба» о происходящем и происходившем — и, к сожалению, пока неистребимом. А Дожинки — декорация, взятая из нашего с вами, повседневного…»

Разгоняется. «Я хотел как-то так взглянуть на стереотип, чтобы—извините за образность и слог — омыть людям (неверное сочетание на библейский мотив) глаза…(опять этот вздох) чтобы повседневное, въевшееся, не принималось за надлежащее».

Пауза. «Да и в самом деле! ну, сколько их, а? Вот таких! А им надо помочь — даже, если они об этом и не просят,— не только— н-е-е-е-т,— лукаво поднимает, вычисливший интервьюеров, указательный палец,— потому что могут они, вконец опустившись, навредить нам и нашим близким, и не потому, что общество само, по большому счету, повинно в их проступках,— а потом в той «молотьбе», которая вешает на них ярлык плевел и в конце концов доводит их до самого грустного состояния,— нет. Эти, осмелюсь сказать — как говорят некоторые (усмешка),— банальности не главное. Главное — то: что этот человек — человек. Человек — и точка. А мы подобные темы заездили присадками (бессмысленное сочетание гл. и сущ.) из мобильных телефонов, размалеванных девок и прочего. Кроме того, в тексте есть и очень провокационные, грязные, я бы сказал вещи,— но я намеренно не опустил их полностью, а как бы намекнул на них: гляди ж, кто-то узнает себя!— хотя кое-что и изъял совсем. При этом я прекрасно помню, что мир-то, ребята, таков, каким мы его получили и продолжаем сохранять. И не решился, конечно, грешить против реальности (интересно, как это?). Кто-то, может быть, обвинит авторов — я говорю о концовке,— обвинит в сползании к сказке, но мне кажется, что это скорее притча… Новейший завет!»

**********

Из армии в поселок городского типа, прилежащий к районному центру, возвращается Димка, или Инжектор, как называли его за любовь к технике и какой-то курьезный случай, связанный с этим. Димка возвращается изменившимся: еще в недавний отпуск, он выяснил причину странного эпистолярного молчания его девушки, Лены, которая обещала ждать, ждать… Мать тогда прятала глаза — уже 4 месяца знала; кроме того, Лена беременна. Будущий отец — какой-то городской хлыщ, приезжавший к редко навещаемым родственникам на свадьбу да загостившийся на три с половиной (роковая половина) недели (третий глаз: случилось в сарае, и целомудренная камера от этих двоих — она сверху, хищно усмехаясь: напилась — ушла чуть вверх и вправо — к мерным махам коровьего хвоста, закрепленного на пегом заду).

Сквозь исчезающий зад, где одно из пятен подражает очерку Австралии, мы глядим вместе с Димкой в старую школьную контурную карту. А как недавно это было… ах-ах. После того, как узнал,— перепроверил: ходил к ней,— и не чего не добился: сочувствующая бабка: «Ленка, стыдоба, у горад падалася».

Он не запил… а как-то сник, сидел в своей комнате, что-то листал, перебирал, еще школьные, Ленкины к нему записочки, стер в телефоне подборку sms и сотню фотографий, порвал четыре. В четверг вечером заперся в туалете, часто смывал, маскируя рыдания. Утром, за три дня до окончания отпуска не выдержал,— уехал в Гомель: сослуживец, отпущенный в увольнение, позвал к себе.

Здесь он дал себе выдохнуть, делая вид, что не горе, а вольный армейский интервал причина хамского загула.

Начали в кабачке с рассветно-советской стилизацией: значок ГТО на правом окате рубахи, выявлявшем четвертый размер комсомольской груди официантки, ее же кровавый галстук; пел Утесов, и был на столике двуглавый (выдумка местного скульптора) Ленин-Сталин в оперении и туловище первообраза царских времен. Оттуда (ушли последними и не без скандала: четвертый размер)— в ближайший игровой клуб — за пивом, а присмотревшись — и поиграть. Порядочно проиграв,— проставлял друг: «Ты мой гость!»— побратались с парнями из минской команды КВН, приехавшими в Гомель на игру и заряжавшими вслед за личными деньгами вступительный взнос на предстоящий полуфинал. Затем пошли знакомиться с оставшейся в гостинице частью команды, где пили до утра и спали до полудня. Позже, прихватив двоих КВНщиков, оказалась у местных легчайших девах — знакомых сослуживца. Там, на кухне, не было дверей, и потому пользовались занавесом табачного дыма. Сквозь него по двое, по трое уходили минут на двадцать в единственную комнату; для этих же целей использовались обе части раздельного санузла.

В квартиру кто-то постоянно приходил, кто-то уходил, разбилось три рюмки; и Диме стало мерещиться, что все это уже было вчера,— и сидит он все в том же зале игровых автоматов, где на экране вращаются валеты, короли и дамы,— и вот наконец все останавливается, обозначается выигрышная комбинация и, сметая с победным звоном рюмку, некто с червовым румянцем уводит уговоренную в платье с бубновым вырезом. «Уйдем,— говорит он сослуживцу,— ну его (нецензурно): надоело». И через,— сослуживец (Сергей.— Очень приятно.) все-таки уговорил дождаться его и вышел в ванну с весьма условной Олей, вызвавшей у Димы своей печальной, податливой манерой какие-то кладбищенские, трефовые ассоциации,— и через час, сидели в квартире родителей Сергея и слушали на кухне ласковые, уютные укоры его старшей сестры, Светы, и ее подруга, Дарья (оказалась из одного с Димой поселка и очень любила, как и он, местную реку, куда оба, не зная друг друга, сбегали с уроков), выходила такой понимающей, но далекой, неприступной и какой-то надежной, материнской.

Они просидели часа два: отец Сергея во весь опор гнал очередную машину из Германии, а мать веселилась на чьей-то серебряной свадьбе. Девушки пили вино, Дима пиво, Диминым пивом Сергей запивал водку.

Но как же быть, как же быть? Димка «почему-то» решил, что вот с этой Дашей (пьяная мысль: «Дашенькой») и можно было бы стать счастливым (ах, Дмитрий, не понижал бы ты градус!).

Но все на этот раз должно быть честным, честным. Он понимает — и постарается не отстать,— кто она: высшее образование, работа в местном банке, самая молодая в Бюро районного комитета ОО «БРСМ», перспективы…

Пространственный карман: в Минске, на Немиге, в офисе компании, название которой рифмуется с известной маркой подгузников, сидит с серьгой в ухе двадцатитрехлетний дизайнер, недавно принятый на работу,— сидит и выдумывает пригласительный на одно из областных мероприятий по случаю девяностолетия комсомола. Работа идет туго, с надсадом («порют» уже третий вариант), и дизайнеру заслоняет монитор то навязчивая кружка пива, то лезет мстительная мысль: нельзя ли,— вот, как у Дали, из сопряжения двух кошмаров рождается балерина,— так поставить сапог комсомолки по отношению к сапогу комсомольца, добавив складок, чтобы в интервале получить усатую заячью мордочку?

Вернемся. Сергей сказал: «Я ща!»— и вышел. Посидели еще минут пятнадцать: «Где это Сережа?» Одни с «Дашу-у-у-ней». Вернулась Света: «Серега вырубился!» Дарья засобиралась, «я провожу», «ты не знаешь города», «все равно провожу — мы ходили в армии: ориентировались по звездам и мху», «да это соседний дом», «тем более».

На улице свежо по-осеннему — затягиваем? Ты устал, Иваныч? Ладно, доведем сцену до конца, потом схематично-схематично-схематично — и неоднозначный финал на природе с возможностью для раздумий и второй серии.

— А весна или осень сейчас — не знал бы, вряд ли б угадал, правда?

— А ты романтик.

— Я— нет. Просто такое время сложное у меня…

И он, чувствуя, что она уходит, закурил и рассказывал. Сначала, чтоб удержать,— чтоб через предполагаемое сострадание соблазнить (наблюдал все-таки со стороны за собой… высморкайся, Иваныч). А потом расчувствовался, накатило…бессвязность, обида. Она, показалось, косит на окно.

— Иди! (нецензурно) с тобой!— развернулся, пока она смешалась. Потом что-то крикнула, звала, что ли, назад — никто не нужен… ну, их всех (Иваныч, честное слово, прекрати)…

В армии сразу заметили перемену — озлобился, лютовал: одного «молодого» учил так, что даже свои, старослужащие,— чтоб не дошло до начальства,— вынуждены были вмешаться; со всеми почти перессорился, однажды был бит.

И вот вернулся. Демобилизация, водочка. Ленка окончательно уехала в Минск — к тому. Не устраивался на работу — хоть родственники манили — «ну хоть попытайся: не понравиться уйдешь» — зажечь пробную свечку личной карьеры во тьме возможностей. Настораживало, что какого-то мистического происхождения liberal value прямо-таки просвечивали ему карманы. Была приобретена приличная иномарка, и периодические его запои не были дешевы; получила свое продолжение намеченная страсть к азартным играм. Заметили вокруг него разного рода отбросы, которых областным следователям из-за недостатка доказательств пока не удалось распределить по соответствующим пенитенциарным контейнерам.

И вот мы узнаем: Димка пропал: связался с группой автомобильных воров. Следствием, после необходимых изысканий, отпущен под подписку о невыезде.

Нужно скрепить. Итак, один из следователей оказывается двоюродным братом Дарьи. В бытовом разговоре рассказывает ей в общих чертах об интересном уголовном деле,— упоминает, что один из подозреваемых — совсем молодой парень, между прочим, ее земляк, талантливый механик; занимался перебивкой номеров и разбором на запчасти. Она спрашивает фамилию, он называет, она сдерживается. «Знакомый?»— интересуется следователь. Да, она помнит эту семью: он ходил с ней в одну школу (всего их в поселке две), только на два-три года был, кажется, младше. И еще как-то заходила в Гомеле в гости к подруге,— у нее как раз брат был в увольнении,— там была большая компания,— он, по-моему, вместе с ним приехал: в одной части, что ли, служили. Хотя, может, и не он. «А как фамилия подруги?»— «Достанко. А что? Ты не очень-то».— «Не волнуйся, такие не фигурируют. Девичья фамилия?»— «Девичья, прекрати».— «Шучу-шучу».

Через несколько недель она по какому-то делу надолго в родном поселке. Встречает его… м-м-м… в сельпо. Признаемся: она этой встречи хотела и одновременно боялась — он тогда (в Гомеле), несмотря на то, что был пьяноват, очень понравился ей, и та смазанная концовка чем-то умилила ее,— а тут этот брат-следователь...

Встречались потом несколько раз, подолгу разговаривали. Она не признавалась, что в курсе его бед. Он сказал сам. Впечатления: стал хамоват, но как-то по детски; взгляды — если они не были такими — ужесточились. Но чувствовалось, что боится, и что все это, в действительности, не его, а так: глупость, странный сон. Подельников своих продолжал считать, в принципе, неплохими людьми: жизнь такая. Она как-то незаметно для самой себя очень привязалась к нему. Интимные сцены опустим.

Обострение: в деле открываются новые обстоятельства: к банальным угонам добавляется несколько убийств, проступает на карте кровавой росой сложноорганизованная сеть, несколько разбросанных по регионам дел объединяют в одно; Димку направляют в следственный изолятор.

Она не верит. Старается выспросить у брата. В целом ничего не ясно.

Давай, Иваныч, брусок: подельники узнают о его связи с Дарьей и о ее родстве с одним из следователей: хотят, чтобы она узнавала о ходе дела, а может быть, и влияла на него. Он поначалу им не верит, а затем не выдерживает еще одного, как ему кажется, предательства и решает покончить с жизнью. Попытка неудачная, но тяжелая — проводит месяц в больнице, а потом шесть в психлечебнице. За это время все обстоятельства дела прорисовываются полностью, и оно направляется в суд для соответствующего обрамления и подписи. Дмитрий, фигурант мелкий, ранее не привлекавшийся, полностью признавший вину, раскаявшийся и сотрудничавший со следствием, получает условное.

Весь предыдущий абзац предлагаю разукрасить: разговор, все узнавшего брата-следователя, по душам с Дарьей; Димина к Даше амбивалентность; одного из подельников будут звать Колода; Дашины приезды в лечебницу, объяснения, примирение, протест ее родственников и проч.

Троеточие. Вместе с оператором выходим из леса. Нас встречает река. На ее берегу— двое. Им не до нас, нам не до них.

Мы подходим вплотную и начинаем кружить. Нам вольно и весело; временами мы садимся в лодку и тихо плывем; голоса относятся к сидящим на траве.

— И можно, можно поменять. Они не друзья тебе — это, я думаю, ты понял…

Утвердительная чуть сдавленная усмешка и частые кивки молодого человека с уменьшающейся постепенно амплитудой.

— И нужна цель, понимаешь, задача. А я буду тебе помогать. Все это из-за того, что ты перестал верить людям, обозлился. Но не все такие, как она. Предательство — и даже безразличное предательство,— как вот чешешь ногу,— не редкость, но и не закон.

— Да я понимаю. Да и когда делал… ну, вот все это… тоже понимал. Но как будто фильм смотрел. И интересно было, и страшно, и сам себе придумывал жизнь всем в отместку, ей в отместку…

— Да не выдумывал ты… а знаешь… ты просто помощи просил. А никто не хотел разглядеть. Как жаль, что я тогда раньше не приехала!

— Все будет лучше теперь?

— Будет. Поверь, будет! И про Дожинки ты так сразу не горячись, а послушай. Я говорю: это первая ступенька. После той жизни, которую ты вел, тебе будет, конечно, смешно первое время: соревнования, как ты говоришь, «херов комуннизм», «разводка для плугов»… Но, поверь, это воспитывает ответственность, умение ставить и выполнять задачи и, в конце концов! ты сможешь применить свой талант механика, забыть о том, как использовал его раньше… И жаргон — о, поверь! совсем не заменишь свой лихой тончик на крестьянскую косноязычность,— а получишь урок от простых людей, от земли. Не перебивай. А приз — даже, если не победишь — а я все-таки в тебя верю,— приз будет новая жизнь и… и… я.

Оператор потерял что-то. Он недолго ищет это в траве вплотную к спинам картонных влюбленных. Вот, наконец, нашел. Камера поднимается, поднимается и доходит до запланированной точки: затушеванный абрис условных, плоских затылков заслоняет часть плохо сделанных декораций, взятых черт знает где для этой завершающей, пасторальной части (речка, закат, две птицы, ощерившийся заречный лес).

 

**********

— Ну, как, Иваныч? Ты не доволен немножко? Чем? Ах да, краски! Не беспокойся, подшефный тебе режиссер уберет все, что нужно. Я выбирал именно такие скорее для телевидения. Там, знаешь, любят добавить «жизненности» или вставить шутку, чтобы отвлечь простака,— двухмерность выдать за три добротных, ладно сбитых измерения. Допускаю, впрочем,— не исчезай: я не договорил,— допускаю, что кое-какие элементы легко можно было бы применить и в качественной конструкции; но я такие составляющие вижу иногда и на телеканале «Имярек»— недосмотр, бунт или уже упомянутое стремление получить лишнюю звезду?— добавить в отеле бассейн, сэкономив на остальном. В целом все удобоваримо. Помни, что шаблонные слова, помноженные на настроение, юность, готовность обманутся, видятся вовсе не пошлостью.

Проректор кивает, давно уже покачиваясь в воздухе, мреет,— сквозь него искаженно видна стена.

— Прощай. Не свидимся, надеюсь!

 



Оцените статью


стиль 0 актуальность 0
форма подачи 0 грамотность 0
фактура 0
* - Всего это среднее арифметическое всех оценок, которые поставили пользователи за эту статью